Запомнить сайт | Связаться с администраторомНаписать письмо
 

Николай Языков - Пловец в болоте

Сколько гнева и отчаяния в строках Языкова: «Пред адской силой самовластья, Покорны вечному ярму, Сердца не чувствуют несчастья И ум не верует уму. Я видел рабскую Россию: Перед святыней алтаря, Гремя цепьми, склонивши выю, Она молилась за царя»!.
Эти стихи написаны за год до подавления восстания декабристов, но пророчески вброшены силой предупреждающего разума на два века вперед, в наши дни. Литература такой и должна быть — не предупредительной, а предупреждающей. Ум многих наших сограждан не хочет верить уму Александра Солженицына, Варлама Шаламова, Евгении Гинзбург, описавших ужасы ГУЛАГа, который они испытали на собственной шкуре.
Увы, сердца тех, кто по случаю или по возрасту не делил с ними одну парашу и лагерную пайку, не чувствуют несчастья миллионов наших соотечественников, погибших за колючей проволокой. Не желая знать и помнить преступлений прошлого, не только старики, но и молодые люди по-рабски носят на демонстрациях портреты Сталина, готовы склонить выю и молиться пока что за его призрак, а надо будет — и за его наследника. Но, слава богу, кроме наследников Сталина, в России всегда будут наследники Пушкина.
Эти стихи двадцатилетнего Языкова, который в юности считался наследником Пушкина, переписывались по всей России и даже приписывались Александру Сергеевичу, который их, несомненно, знал. «Если уж завидовать, так вот кому я должен бы завидовать… Он всех нас, стариков, за пояс заткнет», — написал Пушкин о Языкове Вяземскому.
Пушкинское предвидение не оправдалось, а почему — попробуем разобраться. Языков умер в сорок три года — у него было на шесть лет больше, чем у Пушкина, чтобы воплотиться. Частично виной был, как отмечают биографы, рассеянный образ жизни. В конечном счете всё решают талант и собранность. Талант был — значит, не хватило собранности. Пушкин тоже «погулять» любил, но потом умел «собраться».
Но дело не только в этом. Начав с мятежных стихов, Языков пришел затем к умеренному славянофильству, а потом — к неумеренному «злому простофильству». Под злым простофильством я понимаю ту агрессивную ущербность, которая во всех бедах России винит только иностранцев, как будто мы сами ни в чем не виноваты. Такой подход — это саморазрушительная глупость, подтачивающая некоторых весьма талантливых людей.
Языков родился в одном городе с Лениным — в Симбирске. Ленин, на гимназическом уровне неплохо знавший русскую классическую поэзию, использовал воспитанное ею свободолюбие с безнравственной утилитарностью. Он употребил свободолюбие для установления доселе еще невиданной несвободы. Языков не был таким и с полной искренностью идеалиста добивался свободы невооруженным путем.
Он знал, что тяжело болен, и шесть лет был под постоянным медицинским наблюдением в Дерпте, где учился в университете, не упуская возможности подлечиться и кружкой пива, и бокалом рейнского вина, и бесконечными влюблениями. Под пристальным взглядом смерти он предавался самому буйному эпикурейству — и смерть ошеломленно отступала, удивляясь такому штучному изделию природы, как этот поэт, так долго, но весело умирающий.
Из всех современников Пушкина, пожалуй, только у Языкова была такая жажда жизни. Его «застольные» и «разгульные» песни, сочинявшиеся в пивных, лоснящихся от засаленных локтей простонародья, обрастали музыкой Алябьева, Танеева, Направника, переводились на немецкий и нередко пелись хором — сразу на двух языках. Даргомыжский создал вокальный цикл на стихи Языкова. Говорили, что знаменитая лихая студенческая песня «Крамбамбули» написана именно на языковские слова. Под эту песню добровольцы-корниловцы — герои Ледяного похода — шли спасать Россию, на самом же деле — умирать. А подлинно народной песней, которая умирать и не думает, стали прекрасные стихи «Нелюдимо наше море…».

Языков любил по-державински плотный стих, пересыпанный аллитерациями: «…Как Волги вал белоголовый Доходит целый к берегам», неологизмами: «врагов тьмочисленные рати». А вот и звонкое определение самого себя как поэта: «Спокоен я: мои стихи Живит не ложная свобода, Им не закон — чужая мода, В них нет заемной чепухи И перевода с перевода; В них неподдельная природа, Свое добро, свои грехи!». Пушкин прав: такому напору можно позавидовать.
И все-таки темы слишком многих стихов Языкова не выходят за пределы литературного круга — это видно хотя бы по посвящениям. Частности жизни редко собираются у него в обобщенную картину. В лирике недостает полной исповедальности. Нельзя же представить живого человека без трагических моментов в его жизни. У Языкова это было в лучших гражданственных стихах, но в любовных почти полностью отсутствовало.
А потом настал период лжегражданской ксенофобии: «О! как любезно встрепенется Тогда вся наша немчура: Вся сволочь званых и незваных, Дрянных, прилипчивых гостей, И просветителей поганых, И просвещенных палачей!» («А.С. Хомякову»).
Восславляя «долефортовскую Русь», Языков сбрасывал со счетов то, что наряду с ловцами счастья и чинов в Россию приезжали по зову Петра талантливейшие архитекторы, кораблестроители и рудознатцы, у которых многому научились и сам Петр, и «птенцы гнезда Петрова». Языков изобрел ходячее до сих пор словцо «ненаши», но в таком случае под это оскорбительное определение можно было подверстать и петровского крестника — африканца Ганнибала, и шотландского воина Георга Лермонта, без которых у нас не было бы двух величайших русских поэтов. Ксенофобия переходила на инакомыслящих того времени, которых Языков поносил еще пуще «чужеземцев».
Таково стихотворение «К Чаадаеву», написанное в облыжном духе официального шовинизма. Кажется, оно принадлежит руке поэта, никогда не писавшей горчайших стихов о России, а ведь они у Языкова были. «Вполне чужда тебе Россия, Твоя родимая страна! Ее предания святые Ты ненавидишь все сполна… Свое ты всё презрел и выдал, Но ты еще не сокрушен; Но ты стоишь, плешивый идол Строптивых душ и слабых жен! Ты цел еще: тебе доныне Венки плетет большой наш свет, Твоей презрительной гордыне У нас находишь ты привет… А ты тем выше, тем ты краше; Тебе угоден этот срам, Тебе любезно рабство наше. О горе нам, о горе нам!». Горе нам было бы, если бы у нас не было таких бесстрашных патриотов, как Чаадаев…
Именно Языкову принадлежит одно из первых употреблений слова «коммунист» в поэзии. В послании он заклинает славянофила Петра Киреевского, чтобы в его двери никогда не вошли следующие персонажи, список которых весьма винегретен: «…ни раб царя Додона, Ни добросовестный шпион, Ни проповедник Вавилона, Ни вредоносный ихневмон (фараонова мышь; по преданиям, забиралась в пасть спящих крокодилов и разрывала им внутренности. — Е.Е.), Ни горделивый и ничтожный И пошло-чопорный папист, Ни чужемы€слитель безбожный И ни поганый коммунист…» Считается, что под «поганым коммунистом» Языков подразумевал Герцена.
Огульность никогда не была лучшим способом исторического видения или предвидения. Герцен стал частью нашей национальной совести. Те, кто писал на клочках бумаги: «Считайте меня коммунистом!», — умирали за ту самую Россию, которую беззаветно любил Языков. История гораздо сложнее любых политических ярлыков. Не будем навешивать ярлыков и на Языкова.

"Новая газета" № 82
04.11.2004

 

Все права защищены © 2007—2024