«Блаженная страна» Николая Языкова
Автор: В. А. Кошелев. (источник неизвестен)
Спокоен я: мои стихи
Живит не ложная свобода,
Им не закон - чужая мода,
В них нет заемной чепухи
И перевода с перевода;
В них неподдельная природа,
Свое добро, свои грехи!..
Н. М. Языков.
«Н. Д. Киселеву. Отчет о...»
Бывают устойчивые поэтические репутации.
Они возникают как некое исторически сложившееся впечатление, обобщившее первоначальное восприятие современников и поверхностное внимание потомков: «гусарская лира» Дениса Давыдова, «поэзия мысли» Баратынского, «муза мести и печали» Некрасова, «молоткастый» Маяковский... Они всегда односторонни, часто поверхностны и никогда не отражают облика поэта вполне.
Подобная устойчивая репутация есть и у Николая Языкова.
Над ее созданием немало потрудились современники, еще при жизни Языкова посвятившие ему не один десяток поэтических посланий. «Певца пиров я с музой подружил...» - не без гордости заявлял Антон Дельвиг. А Пушкин в послании к Языкову выражал непременное желание: «С тобой попить, как пьют поэты / Тобой воспетое вино...» «Языков, буйства молодого / Певец роскошный и лихой!» - восклицал Баратынский. Петр Вяземский восхищался:
Я у тебя в гостях, Языков! Я в княжестве твоих стихов, Где эхо не забыло кликов Твоих восторгов и пиров...
И даже небезызвестный Дмитрий Хвостов наставлял, что называется «линии»:
Иванович по той же
Живописуй, коль можешь ты,
Филиды милой красоты,
Вверяя воздуху стенанье;
Той резвой юности игры
И хороводы, и пиры;
Пусть пробка с потолком сразится,
Веселый теша уголок,
Где в чистом хрустале струится
Вина шипящего поток...
И много позже, после смерти Языкова, его поэтические «наследники» не уставали восстанавливать все ту же «репутацию»: «Певец вина и нежной страсти, I Языков! друг ночных пиров...» (Н. А. Арбузов, 1851); «Студента резвого проделки... / Пиры, банкеты, песни, девы...» (Я. Н. Толстой, 1858). Так и пошло: «студенческое буйство», «певец хмеля», глашатай этакого бражнического вольномыслия...
Кажется, все в поддержку этой репутации, даже знаменитая студенческая песня, написанная Языковым в 1827 году и ставшая (с мелодией А. А. Алябьева) застольным «гимном» многих поколений российского студенчества:
Из страны, страны далекой,
С Волги-матушки широкой,
Ради сладкого труда,
Ради вольности высокой
Собралися мы сюда.
Помним холмы, помним долы,
Наши церкви, наши села,
И в краю, краю чужом
Мы пируем пир веселый
И за родину мы пьем.
Благодетельною силой
С нами немцев подружило
Откровенное вино;
Шумно, пламенно и мило
Мы гуляем заодно.
Но с надеждою чудесной
Мы стакан, и полновесный,
Нашей Руси - будь она
Первым царством в поднебесной,
И счастлива, и славна!
Как-то очень естественно сочетаются в этой песне «высокая вольность» и «откровенное вино» - две стороны удалого студентского быта. Все просто и лихо - и под стать другим призывам этого ряда. Отсюда рукой подать и до кощунственной пародии на гимн Российской империи:
Боже! вина, вина! Трезвому жизнь скучна,
Пьяному рай! Жизнь мне прелестную И неизвестную,
Чашу ж не тесную, Боже, подай!
И рядом же - блистательно-вольнолюбивый отклик на декабристское восстание:
Не вы ль убранство наших дней,
Свободы искры огневые,-
Рылеев умер, как злодей! -
О, вспомяни о нем, Россия,
Когда восстанешь от цепей
И силы двинешь громовые
На самовластие царей!
Эта «высокая вольность» ранних стихов Языкова, восторженно встреченная современниками, была глубоко гуманистичной и шла от естественности мироощущения и быта молодого студента:
От сердца дружные с вином,
Мы вольно, весело живем:
Указов царских не читаем,
Права студентские поем,
Права людские твердо знаем;
И, жадны радости земной,
Мы ей - и телом, и душой!
Когда рогатая луна
На тверди пасмурной видна,-
Обнявши деву молодую,
Лежим - и чувствует она
Студента бодрость удалую.
И, суеверие людей,
Не ожидай от нас мощей!
Наш ум свободен; и когда
Как не гремит карет езда
И молчаливо пешеходы
Глядят, как вечера звезда
Сребрит стихающие воды,-
Бродя по городу гурьбой,
Поем и вольность, и покой!
От сердца дружные с вином,
Мы шумно, весело живем,
Добро и славу обожаем,
Чинов мы ищем не ползком,
О том, что будет, не мечтаем;
Но, радость верную любя,
Пока мы живы - для себя!
Казалось бы: чего же боле?
«Как ты шалишь и как ты мил, / Какой избыток чувств и сил, / Какое буйство молодое!» - воскликнул Пушкин по поводу одного из таких посланий...
И все бы хорошо было, и осталась бы эта «буйная» студентская вольность за Языковым в истории русской поэзии насовсем,- когда б не другая его «репутация», о которой стыдливо и, по большей части, бегло поминают вузовские учебники и вступительные статьи: «В последние годы своей жизни поэт резко изменил свою общественно-политическую ориентацию. Появившиеся в самый невыгодный момент для демократического лагеря произведения «Землетрясенье», «К ненашим», «Константину Аксакову», «К Чаадаеву» вызвали широкий, но невыгодный для автора этих «полемических посланий» резонанс и сразу поставили Языкова в оппозицию русскому революционному движению». «Языков кончил свой путь откровенным и открытым переходом на сторону реакции»...
Право же, подобные «приговоры» сводят «на нет» все рассуждения о юношеском «вольнолюбии», которое, на поверку, оказалось таким преходящим. Языков умер 43 лет от роду, далеко еще не старым, и, в представлении младших современников (Белинского, Герцена, Добролюбова), как-то «вдруг», едва ли не «разом», преобразился в «охранителя», «консерватора», «гонителя», едва ли не «доносчика»... В его полемических обвинениях содержалась откровенная брань и озлобленность, противники из «западной» партии прямо обвинялись в «умственном разврате». И одновременно утверждалось, что поэт «в годину страха и колебания земли» призван указывать путь спасения в вере («Землетрясенье») и беспощадно мстить предателям-«филистимлянам» («Самп-сон»)... А все эти «предатели» перечислялись, как в адресном «проскрипционном» списке (в послании «Петру Васильевичу Киреевскому», 1845):
...да не войдут
К тебе: ни раб царя Додона,
Ни добросовестный шпион,
Ни проповедник Вавилона,
Ни вредоносный ихневмон,
Ни горделивый и ничтожный
И пошло-чопорный папист,
Ни чужемыслитель безбожный
И ни поганый коммунист... Герцен в «Былом и думах» так вспоминал о поздних стихах Языкова: «Умирающей рукой некогда любимый поэт, сделавшийся святошей от болезни и славянофилом по родству, хотел стегнуть нас; по несчастью, он для этого избрал опять-таки полицейскую нагайку...» Лидер московских «западников» намекал на дурное влияние славянофилов: сестра Языкова была замужем за славянофильским лидером А. С. Хомяковым, а его племянник Д. А. Валуев - стал одним из самых ревностных сторонников и пропагандистов «московского направления». В личном письме Герцен выразился еще более хлестко: «...стихи Языкова - плод онанизма и влияния Хомякова...» Но можно ли в данном случае сводить дело только к чуждому влиянию?
Тем более что речь идет не об одном-двух «попутных» стихотворениях Языкова, а об основной тенденции его поэтического творчества последнего десятилетия. И он не изменил этой тенденции даже и тогда, когда на него обрушился град «неблагосклонных» обвинений. Он лишь недоумевал (как в послании «К. К. Павловой», 1846), почему собственно так вознегодовали на него былые приятели:
Потому что за родную
Старину и за своих
На врагов и нехристь злую
Восстает мой русский стих,
Потому что не хочу я
Немчуры и не даюсь
Ей в неволю, и люблю я
Долефортовскую Русь...
И в ответ на рассуждения о каком-то внезапном, «немыслимом повороте» его творчества Языков отвечал усталым вздохом: «Тот же я...»
Поэтически-живая
Отцвела весна моя,
И дана мне жизнь иная
И тяжелая - но я...
Тот же я: во мне сохранно
Уцелели той поры,
Благодатной, бестуманной
Драгоценные дары».
Между тем в целом ряде книг и статей о Языкове, появившихся в последнее время, очень заметно желание «совместить» обе репутации, объяснить его «хитрую» эволюцию от буйного студентского вольнолюбия к прямому противостоянию Герцену, Чаадаеву, Белинскому - всем тем, с кем мы привыкли связывать это самое «вольнолюбие». В иных работах эта эволюция так прямо и обзывается: «Драма Николая Языкова» (Ст. Рассадин).
Если уж говорить о «драме», то таковой была вся жизнь этого замечательного поэта, вся история «проявления» его нетрадиционного, но очень русского, очень национального художественного дара... И для такого разговора надо изначально отказаться от всех устоявшихся «репутаций».
Николай Михайлович Языков родился в Симбирской губернии 4(16) марта 1803 года. Он был младшим сыном зажиточного помещика Михаила Петровича Языкова, гвардии прапорщика в отставке. Отец умер, когда Николаю едва исполнилось 16 лет, а младшей из трех сестер, Екатерине (будущей жене Хомякова) - два. Все заботы по имениям и большой семье легли на старшего брата Петра (имевшего семейное прозвище «Старик») и среднего - Александра (которого близкие называли «Дюк», за вполне «герцогскую» наружность). Сам же пухлощекий Николай получил прозвище «Вессель» (по-немецки: бочонок)... Эта волжская помещичья семья жила исключительно дружно, единым домом, не деля имущества: всем хватало места в богатом симбирском доме и в большом родовом имении Языково - в 60 верстах от Симбирска по Московскому тракту. И не случайно эта обстановка «семейственности» и «домашности» стала определяющей в поэтическом творчестве младшего брата: большинство стихов его даже и внешне оформлены как послания к многочисленным родственникам, друзьям и знакомым/' как предельно конкретные суждения по поводу самых незначительных событий. Он умел облекать в стихотворную форму отчет о совершенном 'путешествии, благодарность за присланный табак, рецепт варки имбирного пива, просьбу дать Денег взаймы, впечатления от морской ванны - и, конечно, свои вседневные дела и заботы:
Когда лучи рассвета
Покроют небосклон
И твоего поэта
Прервется сладкий сон,
Я, вспомня долг священный
Свой разум просвещать,
Сажусь, уединенный,
Науки повторять;
На время отгоняю
И муз, и лень свою,
Читаю и читаю,
Пока не устаю;
Потом, как утомляться
Начнет рассудок мой
И весело раздастся
Часов полдневный бой,
Оставивши занятья,
Лечу на сельский пир,
Где искренность кумир,
Где все друзья и братья!..
(«К брату», 1820)
Языков пытался учиться в разных «заведениях, но ни одного из них не закончил. Ни Горного кадетского корпуса (1814-1819), который оставил из-за несклонности к точным наукам. Ни Института инженеров путей сообщения (1819-1820), откуда был исключен «за нехождение в классы». Ни Дерптского университета, его «ливонских Афин», где уже известным поэтом провел восемь лет (1822-1829)... И дело вовсе не в лености и не в том, что «не осилил курса»: несмотря на беспорядочную жизнь в компаниях сверстников, Языков много прочел в университетской библиотеке и многое усвоил. Просто любая аналитическая «усидчивость» претила самоосознанному поэтическому дару.
Не преуспел Языков и в службе. В 1831 году он устроился чиновником в Межевую канцелярию, но ничего выше чина коллежского регистратора (последнего в «Табели о рангах») не выслужил. Два года спустя вышел в отставку - и единственным воспоминанием о службе осталось несколько строк в стихотворении «Князю П. А. Вяземскому»:
...В те дни, как тих и неудал,
Уже чиновник русской службы,
Я родину свою и пел, и межевал...
Зато поэтическая слава пришла к Языкову сразу - и быстро утвердила высочайшую литературную репутацию. Он дебютировал в печати в 1819 году - журнал «Соревнователь просвещения и благотворения» опубликовал, «в поощрение возникающих дарований молодого поэта», его стихотворение «К Ал. Кулибину». А уже три года спустя известный (и очень пристрастный) поэт и журналист А. Ф. Воейков печатно предсказал Языкову «блистательные успехи на поприще словесности». Его охотно печатают столичные журналы: «Славянин», «Новости литературы», «Сын Отечества», «Благонамеренный», «Невский альманах»... В 1823 году А. Дельвиг публикует сонет «Н. М. Языкову»:
Младой певец, дорогою прекрасной
Тебе идти к парнасским высотам,
Тебе венок (поверь моим словам)
Плетет Амур с Каменой сладкогласной...
В 1826 году Пушкин в частном письме так отозвался о стихотворении Языкова «Тригорское»: «Ты изумишься, как он развернулся и что из него будет. Если уж завидовать, так вот кому я должен бы завидовать. Аминь, аминь глаголю вам. Он всех нас, стариков, за пояс заткнет».
Первый сборник стихотворений Языкова вышел в свет в 1833 году, и популярнейшая «Северная пчела» откликнулась на это событие восторженно: «Языков пользуется у нас завидною участию... кто не знает Языкова? Возьмите любого молодого человека, который читал что-либо, начните читать ему некоторые из стихов Языкова, и он наверное доскажет вам остальное. И мудрено ли? У многих' ли из наших поэтов найдете вы эту возвышенность, благородство чувствований, эту любовь к картинам родной истории, ко всему русскому, это обилие кипучих мыслей, выраженных языком сильным, оригинальным, гармоническим?»
Всероссийская слава, в тридцать лет завоеванная, не угасла и позже. В начале 1847 года, через несколько лет после смерти Языкова, вышла в свет книга Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями». В ее составе была статья «В чем же, наконец, существо русской поэзии и в чем ее особенность», где Гоголь писал с таким же восторгом: «Из поэтов времени Пушкина более всех отделился Языков... Имя Языкова пришлось ему недаром. Владеет он языком, как араб диким конем своим, и еще как бы хвастает своею властью. Откуда ни начнет период, с головы ли, с хвоста, он выведет его картинно, заключит и замкнет так, что остановишься пораженный. Все, что выражает силу молодости, не расслабленной, но могучей, полной будущего, стало вдруг предметом стихов его. Так и брызжет юношеская свежесть от всего, к чему он ни прикоснется».
Столь завидный литературный успех определил и характернейшие особенности языковской поэзии. Прежде всего - изначальная творческая самоуверенность: он чувствует себя вправе публиковать стихи, посвященные, казалось бы, самым малозначащим, «домашним» проблемам; он смело обращается к «вольной» поэзии - что ему «царь, политик близорукой», когда он сам ощущает себя «царем» на избранном поприще! Он рано ощущает себя свободным от всех условных поэтических уз - и не боится изобретать оригинальные сочетания, новые слова, обновлять прежде запретные темы. И каждый сегодняшний успех привыкает воспринимать как залог еще более блестящего будущего.
Поэт свободен. Что награда
Его высокого труда?
Не милость царственного взгляда,
Не золото и не звезда!
Служа несозданному богу,
Он даст ли нашим божествам
Назначить мету и дорогу
Своим торжественным мечтам?
Он даст ли творческий свой гений
В земные цепи заковать,
Его ль на подвиг вдохновенный
Коварной лаской вызывать?
«Поэт свободен». Этот важнейший постулат языковской декларации необходимо осмыслить. Дело в том, что понятие «свобода» в его привычном «школьном» истолковании сужается только до ее социологического аспекта: «глашатай свободы» - это тот, кто в языковские времена выступал против крепостного права и самодержавия. Однако стоит только обратиться к конкретному употреблению этого понятия тем же Языковым, как увидим, что колкие выпады против «самовластия царей» вовсе не составляют здесь главного.
Владимир Даль в «Толковом словаре...» привел целое рассуждение, объясняющее границы истолкования этого очень емкого слова:
«СВОБОДА... своя воля, простор, возможность действовать по-своему; отсутствие стесненья, неволи, рабства, подчинения чужой воле. Свобода понятие сравнительное: она может относиться до простора частного, ограниченного... или к разным степеням этого простора и, наконец, к полному, необузданному произволу или самовольству. Свобода печати, отсутствие цензуры, но может быть ответ перед судом. Свобода мысли, безответственность за мысли, убеждения свои. Свобода слова, позволенье выражать мысли свои... Свободный, нестесненный, непринуждаемый и невынужденный...»
Приди сюда хоть русский царь, Мы от бокалов не привстанем. Хоть громом Бог в наш стол ударь, Мы пировать не перестанем».
(«Песни», 1823)
Первые признаки этой свободы - «своя воля», нестесненность и непринужденность - в полной мере проявились в поэзии Языкова еще в Дерпте. «Поэт свободен» - и прежде всего свободен от сложившихся литературных стереотипов. На первый взгляд, в основе «студентских» стихов Языкова лежит традиционное предромантическое противопоставление «обманчивого света» и мира простых человеческих радостей, «дружества», «пламенного Эрота», жизни, отданной искусству,- это противопоставление стало в 1820-е годы уже общим местом, закрепленным в поэзии Жуковского, Батюшкова, юного Пушкина. Языков, верный своему «самовольству», переосмысливает этот традиционный мотив совершенно оригинально и неожиданно: в центре его лирики оказывается не условный «юноша-поэт», а совершенно конкретный воспитанник лучшего в России университета, в котором сохраняются связи с передовой европейской наукой, поддерживаются дух и традиции «академической» вольности.
А такого студента «образуют» не столько университетские лекции и книги, сколько общий дух «вседневного» быта, дружеские сходки, пирушки, шалости, любовные увлечения и забавы. Условный герой предромантической лирики приобрел совершенно конкретную наполненность, а вся цепь житейских мелочей, связанных с такого рода «студентством», оказывалась прямо и открыто провозглашенным идеалом. А поскольку идеал мыслился как бы воплощенным в действительности, то он приобретал энергичное, настойчивое, призывное качество:
Как я люблю тебя, халат!
Одежда праздности и лени,
Товарищ тайных наслаждений
И поэтических отрад!
Пускай служителям Арея
Мила их тесная ливрея;
Я волен телом, как душой.
От века нашего заразы,
От жизни бранной и пустой
Я исцелен - и мир со мной!
Царей проказы и приказы
Не портят юности моей -
И дни мои, как я в халате,
Стократ пленительнее дней
Царя, живущего некстати.
Ночного неба президент,
Луна сияет золотая;
Уснула суетность мирская -
Не дремлет мыслящий студент:
Окутан авторским халатом,
Презрев слепого света шум,
Смеется он, в восторге дум,
Над современным Геростратом;
Ему не видятся в мечтах
Кинжалы Занда и Дувеля,
И наша слава-пустомеля
Душе возвышенной - не страх.
Простой чубук в его устах,
Пред ним, уныло догорая,
Стоит свеча невосковая;
Небрежно, гордо он сидит
С мечтами гения живого -
И терпеливого портного
За свой халат благодарит!
(«К халату», 1823)
Приведенное стихотворение стало классикой русской «вольной» поэзии, но оно принципиально отличается от стихотворных призывов поэтов-декабристов, от вольнолюбивой лирики Пушкина. Декабристы и Пушкин в те же годы восторженно писали о знаменитых политических убийцах 1820 года - немецком студенте Занде и французском рабочем Лувеле (см., например, пушкинский «Кинжал», эпиграммы, 10-ю главу «Онегина»). Языковскому «свободолюбцу» нет до них дела - его свобода в другом: он не собирается убивать «царя, живущего некстати» - он его жалеет... Ибо в отличие от царя он свободен жить так, как ему самому вздумается: может надевать халат вместо «тесной ливреи», может думать и «петь» о чем угодно и как угодно и по «своей воле» назвать луну «ночного неба президентом»...
Свобода становится символом поэтической биографии, ибо биография прямо вплетается в конкретизированный мир условного стихотворения. Но - биография именно поэтическая, ибо конкретные характеры реальных людей, встречавшихся с Языковым в Дерпте, и отношения с ними преображаются, да и сама «жизнь университетская» приобретает едва ли не праздничные очертания! Да и что из того, что в конкретной дерптской жизни Языков (который создавал большое количество эротических, «похабных» стишков) был застенчив и скромен с женщинами. Тем полнее свобода - пишу так, как хочу: «Мы здесь творим свою судьбу..»
Пускай известности прекрасной
И дум высоких я не знал;
Зато учился безопасно,
Зато себя не забывал.
Бывало, кожаной монетой
Куплю таинственных отрад -
И романтически с Лилетой
Часы ночные пролетят...
Ранний поэтический успех Языкова оказался неразрывно связан с этим обликом «свободного студента» - и облик этот определил его творческую эволюцию. Языков начал с прямого воссоздания поэтического идеала и позже, подойдя к тридцатилетнему рубежу, вспоминал об этом начале с благодарностью:
Таков я был в минувшие лета
В той знаменитой стороне,
Где развивалися во мне
Две добродетели поэта:
Хмель и свобода. Слава им!
Их чудотворной благодати,
Их вдохновеньям удалым
Обязан я житьем лихим
Среди товарищей и братий,
И неподкупностью трудов,
И независимостью лени,
И чистым буйством помышлений,
И молодечеством стихов.
(«А. П. Елагиной (При поднесении ей своего портрета)», 1832)
Обратим внимание на выделенные стихи. В них сочетание и сопряжение понятий, принципиальных для Языкова,- хмель и свобода.
Гоголь в упоминавшейся статье о русской поэзии вспоминал о Языкове: «Когда появились его стихи отдельной книгой, Пушкин сказал с досадой: «Зачем он назвал их: «Стихотворенья Языкова» - их бы следовало назвать просто: «Хмель!» Человек с обыкновенными силами не сделает ничего подобного; тут потребно буйство сил».
Понятие «хмель», примененное Пушкиным к поэзии Языкова, вовсе не означает пьянство или выпивку - это показатель особенного поэтического «буйства», своеобразного упоения жизнью и словом. И это упоение, этот «хмель» представлены в творчестве Языкова с избыточной щедростью.
Избыточность - существенное свойство художественного мира Языкова. Вовсе не случайно он (по замечанию Гоголя) «более всех отделился» из поэтов пушкинской плеяды. Он был единственным, кто, находясь в ореоле влияния Пушкина, пытался создать принципиально иную творческую манеру, не совпадающую со «школой гармонической точности». «Уж Языков-то,- пишет современный исследователь,- вероятно, не стал бы, подобно Пушкину, мучиться в поисках одного-единственного слова, как было в «Путешествии Онегина»: «И в дрожках вол, рога склоня, сменяет быстрого коня» - может быть, «пылкого коня»? «гордого»? «легкого»? «слабого»?., нет, «хилого»\ Он бы взял и то, и другое, и третье, и седьмое, и десятое. И берет:
Пламень в небо упирая,
Лют пожар Москвы ревет;
Златоглавая, святая,
Ты ли гибнешь? Русь, вперед!
Громче бури истребленья,
Крепче смелый ей отпор!
Это жертвенник спасенья!
Это пламя очищенья,
Это фениксов костер!»
Приведенные стихи взяты из послания Языкова «Денису Васильевичу Давыдову» (1835). Исследователь представляет их в качестве негативного примера,- но, по свидетельству того же Гоголя, именно они вызвали у Пушкина слезы восторга: Пушкин умел ценить чужие художественные открытия даже и в том случае, если они противоречили его собственным поискам. «У кого не брызнут слезы после таких строф? - продолжает Гоголь.- Стихи его, точно разымчивый хмель; но в хмеле слышна сила высшая, заставляющая его подыматься кверху. У него студентские пирушки не из бражничества и пьянства, но от радости, что есть мочь в руке и поприще впереди...»
«Хмель» и «свобода» создавали широчайшие возможности для освоения новой поэтической «земли». Языков легко погружается в архаическую стилистику XVIII столетия - и так же легко преодолевает ее. Он вводит в поэтическую речь славянизмы и архаизмы («Лобзать твои уста и очи, / Истаивать в своей любви!»), применяет устаревшие синтаксические конструкции («Минувших лет во глубине», «Середь Москвы перводержавной /
Меня бранил во весь народ») - и тут же густо насыщает стихи неординарными поэтическими формулами и неологизмами, высокими и ироничными: «Откровенное вино», «с природою пылкою», «золотоцветный», «таинственник», «помужест-вуем»... Откровенный новатор, он может запросто использовать многочисленные реминисценции из Державина, Пушкина, Батюшкова. Он соединяет возвышенную патетику и иронию, и медленное поэтическое описание внезапно переходит в его стихе в серию риторических обращений, императивных конструкций:
Блистай, красуйся, Рейн! Да ни грозы военной,
Ни песен радостных врага Не слышишь вечно ты; да мир благословенный
Твои покоит берега!
И часто у Языкова живость словесного образа подкрепляется удивительной звуковой организацией речи - как в стихотворении «Молитва» (1825) создается почти физическое ощущение движения волн:
Молю святое Провиденье: Оставь мне тягостные дни, Но дай железное терпенье, Но сердце мне окамени. Пусть, неизменен, жизни новой Приду к таинственным вратам, Как Волги вал белоголовый Доходит целый к берегам.
В 1829 году Языков создает самое знаменитое свое стихотворение: «Пловец». Оно стало (с мелодией К. Вильбоа) популярнейшей народной песней:
Нелюдимо наше море,
День и ночь шумит оно;
В роковом его просторе
Много бед погребено.
Смело, братья! Ветром полный,
Парус мой направил я:
Полетит на скользки волны
Быстрокрылая ладья!
Облака бегут над морем,
Крепнет ветер, зыбь черней,-
Будет буря: мы поспорим
И помужествуем с ней.
Смело, братья! Туча грянет,
Закипит громада вод,
Выше вал сердитый встанет,
Глубже бездна упадет!
Там, за далью непогоды
Есть блаженная страна:
Не темнеют неба своды.
Не проходит тишина.
Но туда выносят волны
Только сильного душой!..
Смело, братья, бурей полный,
Прям и крепок парус мой.
Чем это стихотворение так притягивает и привлекает? Блестящий стих, демонстрирующий неожиданные возможности русского четырехстопного хорея (ведь тем же размером написаны сказки Пушкина!). Звуковая мелодика: опорное и плавное «о», организующее первую строфу, сочетание шипящих и сонорных согласных, вызывающее ассоциации с морским шумом и рокотом. Языковская красота и стройность лексики, предельная ясность нарисованной картины буйного моря и отважного пловца, борющегося со стихией...
Идея стихотворения несложна: в нем нет и следов поэтического скепсиса лермонтовского «Паруса», горькой усмешки: «Как будто в бурях есть покой!» Языковский герой не задумывается над отвлеченными категориями: он радуется самой возможности «помужествовать» с бурей, преодолеть ее, самому ощущению безоглядной смелости и свободы... Он стремится к «блаженной стране» - но что это за страна? Античный «Элизиум»? Библейская «земля обетованная»? Или просто - тихая гавань? Но почему тогда в эту гавань может попасть только «сильный душой»?
Современники поэта, привыкшие читать между строк, видели в этом стихотворении прямые призывы к борьбе: «Смело, братья! Туча грянет...», «Будет буря: мы поспорим...» и т. д. Но эти отвлеченные понятия вовсе не были у Языкова столь однозначны, как в стихах его современников, поэтов-декабристов.
Важно, например, что, живя в Дерпте, Языков параллельно со «студентскими» песнями, посланиями, элегиями и гимнами создает большой цикл стихов на национально-историческую тему: «Песнь барда во время владычества татар в России», «Баян к русскому воину при Дмитрии Донском: прежде знаменитого сражения при Непрядве», «Услад», «Евпатий», «Разбойники», «Новгородская песня», «Олег», «Кудесник»... Русская старина представала перед Языковым как эпоха, «когда люди сражались за свободу и отличались собственным характером», и в этом осознании прошлого он оказывался близок к декабристам, даже и по основополагающим поэтическим призывам:
«Но кто же младого певца наградит?»
- «Потомок героев, как предки свободный,
Певец не унизит души благородной
От почестей света и пышных даров.
Он славит отчизну - ив гордости смелой
Не занят молвою, не терпит оков:
Он ждет себе славы - за далью веков...
И взоры сверкают надеждой веселой!»
(«Моя родина», 1822)
Но понятие «родина», сопряженное с понятием «свобода», все больше осложняется размышлениями поэта об истории России, о трудных путях ее духовного развития - и о непредсказуемости будущего. Эти размышления приводят Языкова к грустным выводам, высказанным в маленьких элегиях, созданных за год до восстания декабристов:
Свободы гордой вдохновенье!
Тебя не слушает народ:
Оно молчит, святое мщенье,
И на царя не восстает.
Пред адской силой самовластья,
Покорны вечному ярму,
Сердца не чувствуют несчастья
И ум не верует уму.
Я видел рабскую Россию:
Перед святыней алтаря.
Гремя цепьми, склонивши выю,
Она молилась за царя.
Личная духовная свобода поэта, маленький «университетский» уголок, где обретается вожделенный идеал,- это одно. Но как его примирить с видимым общественным «рабством», куда его поместить в сложном общероссийском организме? Где она, эта «блаженная страна»?
Языков (как в те же годы Пушкин) поэтически осознал трагедию движения декабристов: уже в 1824 году он ощущает несостоятельность витающих в воздухе идей просвещенного абсолютизма, конституционной монархии или офицерского пронунсиаменто. Он видит несправедливость существующего порядка вещей - но что противопоставить этому порядку? Речь уже идет не столько о том, как при существующей цензуре высказать свободолюбивые идеи (надобно сказать, что цензурные притеснения «вольную» музу Языкова не очень-то допекали!), но прежде всего о том, что высказать? Сама идея свободы оборачивается своей трагической стороной:
Еще молчит гроза народа,
Еще окован русский ум,
И угнетенная свобода
Таит порывы смелых дум.
О, долго цепи вековые
С рамен отчизны не спадут,
Столетья грозно протекут,-
И не пробудится Россия!
Странная особенность поэзии: шумный, увлеченный и легкомысленный «бурш» Языков оказывается дальновиднее политиков и философов, вышедших на Сенатскую площадь. В этой «Элегии» - предчувствие философских брожений, утопических исканий, «примирений с гнусною действительностью», борьбы славянофилов и западников - всех тех процессов, которые станут знаком существования мыслящих людей во все последующее тридцатилетие. А для самого поэта такой вывод - трагедия: шумный, восторженный и так бурно заявленный идеал оказывается неосуществим...
К этой, духовно осознанной, драме потихоньку прибавляется и драма физическая, и житейские неурядицы. Летом 1929 года, тяжело заболев, Языков покинул Дерпт (оставшись «свободно-бездипломным») и поселился в Москве. В это время он уже знаменитый поэт, блистательная «звезда» в кругу добрых знакомцев, любящих и ценящих его ум и талант. Среди этих знакомцев - Пушкин, Жуковский, Дельвиг, Вяземский, Баратынский, Денис Давыдов, Гоголь...
В Москве появляются новые друзья: Елагины, братья Киреевские, Аксаковы, Погодин, Хомяков,- те, с которыми связывают зарождение русского славянофильства. В том, что Языков стал сочувствовать «московскому направлению» общественной мысли, вряд ли стоит прозревать их «дурное влияние»: он провозгласил лозунги будущих славянофилов задолго до возникновения самого славянофильства:
Я здесь! - Да здравствует Москва!
Вот небеса мои родные!
Здесь наша матушка-Россия
Семисотлетняя жива!
Здесь все бывало: плен, свобода,
Орда, и Польша, и Литва,
Французы, лавр и хмель народа,
Всё, всё!.. Да здравствует Москва!
Какими думами украшен
Сей холм давнишних стен и башен,
Бойниц, соборов и палат!
Здесь наших бед и нашей славы
Хранится повесть! Эти главы
Святым сиянием горят!
О! проклят будь, кто потревожит
Великолепье старины,
Кто на нее печать наложит
Мимоходящей новизны!
Сюда! на дело песнопений,
Поэты наши! Для стихов
В Москве ищите русских слов,
Своенародных вдохновений!
(«Ау!», 1831)
Никакой «перемены позиций» в творчестве Языкова в этот период не происходит: идеология и поэтика его стихов остаются прежними. Та же «любовь к родной истории, ко всему русскому», то же «обилие кипучих мыслей», которые находили самые первые его критики. То же стремление к предощущению будущего и поиски «блаженной страны». И то же «стремление к душевному простору», которое Иван Киреевский назвал «средоточием поэзии Языкова».
Несколько меняется поэт в 30-40-е годы. Он начинает пробовать себя в крупных жанрах (поэмы «Сержант Сурмин», «Липы», драматическая сказка «Жар-Птица», «Сказка о пастухе и диком вепре» и др.), но больших успехов здесь не достигает: его дарование остается исключительно лирическим.
Впрочем, оставаться прежним Языкову было безмерно трудно: уже к тридцатилетнему возрасту его болезни обострились - то спина занеможет, то отнимется правая рука, то головные боли, то приступы астмы, то непроходящий озноб... Поначалу «авось пройдет»,- а потом из Москвы он на пять лет переехал в симбирскую деревню. Но и там, больной, не оставался бездеятельным: вместе с братьями предпринял огромную работу по собиранию устного народного творчества. В течение 30-х годов составилось обширное фольклорное «Собрание Языковых», ставшее основой знаменитого собрания русских песен Петра Киреевского.
А болезни все усиливались, в особенности заболевание позвоночника. В начале 1838 года Языков уже почти не мог ходить, и когда родные привезли его в Москву (к знаменитому доктору Иноземцеву), друзья не узнали в похудевшем, постаревшем, сгорбленном и задыхавшемся в одышке человеке бывшего «студента», некогда кудрявого, румяного и жизнерадостного... Потом было долгое - пять лет - лечение за границей: в Ганау, Гаштейне, Швельбахе, Ницце, Риме... Физическое нездоровье определило и падение творческой продуктивности, и естественную перемену тематики стихов. Вот одна из элегий, написанных в тяжелые минуты 1841 года:
Поденщик, тяжело навьюченный дровами,
Идет по улице. Спокойными глазами
Я на него гляжу: он прежних дум моих
Печальных на душу мне боле не наводит;
А были дни,- и век я не забуду их -
Я думал: Боже мой, как он счастлив - он ходит!
И не случайно Гоголь сетовал на то, что в стихах Языкова заграничного периода «раздались скучанья среди немецких городов, безучастные записки разъездов, перечень однообразно-страдальческого дня. Все это было мертво русскому Духу».
Летом 1843 года Языков вернулся в Москву. Ему оставалось лишь три недолгих года жизни. К тому времени судьба послала ему все виды испытаний: смерти любимых, друзей, мучительные недуги, охлаждение читающей публики... Между тем одно из первых стихотворений Языкова, написанных по возвращении на родину, кончалось уверением:
Желайте ж вы мне, чтоб я скоро
Стал бодр, как был, чтоб вовсе я
Стал молодцом, и было б споро
То исцеление... О братья! О друзья!
Ужель дождусь я благодати,
Что смело, весело спрыгну
С моей болезненной кровати,
И гоголем пойду, и песню затяну!
«Но Промысел лучше печется о человеке,- так заканчивает Гоголь свои рассуждения о Языкове.- Бедой, злом и болезнью насильно приводит он его к тому, к чему он не пришел бы сам. Уже и в лире Языкова заметно стремленье к повороту на свою законную дорогу. От-него услышали недавно стихотворение «Землетрясенье», которое, по мненью Жуковского, есть наше лучшее стихотворенье».
Московская жизнь Языкова, после заграничных курортов, пошла весьма бурно. Доктор Иноземцев прописал комплекс двигательных упражнений, которые помогли,- и вскоре Языков стал предпринимать периодические «съезды гостей», назначив для них специальный день - вторник. Языковские «вторники» стали излюбленным местом полемики западников и славянофилов: там бывали Чаадаев, Киреевские, Хомяков, Павловы, Чижов, Грановский, Аксаковы, Герцен... Сам хозяин в этих спорах участия не принимал, но чутко прислушивался; при всем том его собственная позиция остается все такой же, как и была. «В здешних так называемых литературных обществах,- пишет он знакомому в Петербург,- теперь в большом ходу разговоры о нашей народности, о возможности восстановить прошедшее, о необходимости настоящего и будущего, более сообразных с прошедшим и существенно русским. Мысли сии живут и все более развиваются, принимаются и укореняются в Москве. Сам Чаадаев сказал: «Ваша партия меня ославила западным, а я русский более, нежели кто-нибудь». Вот успех!»
И с особенной охотой в эти, последние, годы возвращается Языков к стержневой теме своего творчества - к теме осмысления национального самобытного идеала, своей родины и ее истории. В стихах позднего Языкова эта тема сопрягается с вопросом о судьбе России и ее народа: поиски «блаженной страны», существующей «за далью непогоды», приобретают национально определенный характер.
В программном стихотворении «Землетрясенье» (1844) поэт обращается к преданию о страшном катаклизме, постигшем Византию, и сопоставляет это ощущение бедствия, кризиса с духовным «землетрясеньем» николаевской эпохи. А поэт в этом шатающемся мире непременно должен осознавать себя глашатаем высшей правды:
Так ты, поэт, в годину страха И колебания земли Носись душой превыше праха И ликам ангельским внемли, И приноси дрожащим людям Молитвы с горней вышины,- Да в сердце примем их и будем Мы нашей верой спасены.
Языков остался тот же - только, в соответствии с возрастом и изменившимся временем, перешел гот лирической живописательной интимности к широкому историческому и философскому пути в поэзии.
Беспристрастное рассмотрение «последнего периода творчества» Языкова приводит к выводу, что все обвинения его в «националистической нетерпимости», открытой «реакционности» и т. п.- мягко говоря, надуманны. В них присутствуют очень характерные оговорки типа: «Языков был действительно очень одаренный поэт, но речь сейчас о другом...» (И. М. Семенко). Примечательна сама постановка вопроса: пусть талантлив, пусть гениален - «ах, это, братцы, о другом»! А «другое» - это роль в литературной борьбе, политическая позиция... Как будто у поэта позиция проявляется в чем-то «другом», а не в его стихах!..
Знаменитые «полемические послания» Языкова были написаны зимой 1844/45 года. Они предназначались для чтения в дружеском кругу и были опубликованы лишь через много лет после смерти автора. Но, как и всегда бывает, такого рода «самиздат» стал особенно привлекательным: стихи «пошли» в списках (в особенности первое из них - «К ненашим») и вызвали шумный общественный резонанс.
До нас этот резонанс дошел в виде резких отзывов современников. Герцен назвал эти стихи «доносом» (правда, надо оговориться, что от этого «доноса» никто не пострадал), Д. Н. Свербеев - «площадной бранью на людей достойных» (и тут надо оговориться: Языков писал не для «площади»!), К. К. Павлова в большом поэтическом опусе укоряла автора, что он «вливает ненависть в сердца»... И все в том же духе. Наконец, Белинский в статье «Русская литература в 1844 году» поставил жирную «точку». Подвергнув осмеянию только что вышедший сборник «56 стихотворений Н. М. Языкова», он не оставил от автора камня на камне, найдя, что «общий характер поэзии г.. Языкова чисто риторический, основание зыбко, пафос беден, краски ложны, а содержание и форма лишены истины». Чего же боле?..
Позднейшие исследователи Белинского, которым «по должности» полагалось находить в его критике великие эстетические приобретения, стыдливо списывали эти оценки (очень попахивающие «либеральной жандармерией») на «азарт литературной полемики». Критик, не без «лихости», опроверг все восторженные оценки поэзии Язы-. кова, высказывавшиеся ранее (в том числе и им самим). И современникам был понятен подтекст этого опровержения: не может быть хорошим поэт, написавший такие «нехорошие» стихи, как «К ненашим»!..
Подобный призыв не был понят ни в 1840-е, ни в 1870-е, ни в 1900-е годы... Такой же призыв и в стихотворении, посвященном конкретному идолу «бесов» - П. Я. Чаадаеву. Повод к его созданию - тоже частный: на одном из вечеров молчавший Языков наблюдал, как Чаадаев («...плешивый идол / Строптивых душ и слабых жен!») издевался над Шевыревым и «громогласно назвал Ермолова шарлатаном». А все общество, привыкшее «плести венки» своему идолу, смотрело ему в рот... Языкова занимает как раз это самое общество - «мы»:
Как не смешно, как не обидно,
Не страшно мне тебя ласкать,
Когда изволишь ты бесстыдно
Свои хуленья изрыгать
На нас, на все, что нам священно,
В чем наша Русь еще жива.
Тебя мы слушаем смиренно,
Твои преступные слова
Мы осыпаем похвалами,
Друг другу их передаем
Странноприимными устами
И небрезгливым языком!
Показательно, что впервые опубликовал эти стихи (в 1871 году) М. П. Жихарев, племянник и душеприказчик Чаадаева. В сопроводительной заметке он указал на патриотическую тоску поэта, столь естественную в данной ситуации: «Вот это послание, и по достоинству поэтическому, и по одушевлению гнева, и по глубокой томительной патриотической тоске, и по блеску и звону стихов - чуть ли не самое прекрасное из всех, вышедших из-под столько знаменитого в свое время пера Языкова».
И в финале послания - апофеоз этой христианской «тоски»:
А ты тем выше, тем ты краше;
Тебе угоден этот срам,
Тебе любезно рабство наше.
О горе нам, о горе нам!
«О горе нам...» Нам давно пора преодолеть столь популярную в свое время «игру в одни ворота». Мы привыкли слепо подчиняться хрестоматийным аксиомам и авторитетам - и, вслед за Герценом, повторяем: «Умирающей рукой некогда любимый поэт... хотел стегнуть нас...» А ежели встать по другую сторону «ворот», то как отнестись, например, к «хрестоматийному» письму Белинского к Гоголю, «справедливость» и «нравственная позиция» которого столь многократно воспета? Оно ведь тоже написано «умирающей рукой». И тоже - не комплиментами написано...
Одним из последних стихотворений Языкова стала баллада «Сампсон», посвященная Хомякову. В этой балладе по-своему истолковывается библейская легенда о силаче, коварством захваченном в плен и обреченном двигать мельничные жернова в темнице, над которой ликуют его поработители. В судьбе освобождающегося Сэмпсона отражается судьба русского народа, могучего, но скованного:
Безумные! бросьте свое ликованье!
Не смейтесь, смотрите, душа в нем кипит:
Несносно ему от врагов поруганье,
Он гибельно вам отомстит! Незрячие очи он к небу возводит, И зыблется грудь его, гневом полна; Он слышит: бывалая сила в нем бродит,
Могучи его рамена.
Как будто в самом поэте вместе с пробуждающейся «своенародностью» воскресает былое «буйство сил», «хмель» и мощь упований - все новых стремлений к «блаженной стране»:
И вдруг оглянулись враги на Сампсона,
И страхом и трепетом обдало их,
И пала божница... и праздник Дагона
Под грудой развалин утих
Он умер неожиданно: в Никольские морозы, будучи в сильном ознобе, выпил стакан холодной воды, слег в жестокой горячке и тихо скончался 26 декабря 1846 года (7 января 1847-го) - в самое Рождество. Похоронили его в Даниловом монастыре,- а годы спустя там же упокоились останки Гоголя и Хомякова.
Так ты, Языков вдохновенный,
В порывах сердца своего
Поешь, Бог ведает, кого,
И свод элегий драгоценный
Представит некогда тебе
Всю повесть о твоей судьбе.
(«Евгений Онегин», гл. 4, строфа XXXI)
По-пушкински точная характеристика, каждое слово которой можно было бы развернуть, сделав исходным пунктом психологической характеристики Языкова-поэта и подкрепив множеством примеров: «вдохновенный», «порывы сердца», «поешь, Бог ведает, кого», «вся повесть...»
Портреты Языкова... Их - разновозрастных - сохранилось довольно много: на одних пухлощекий юноша с мечтательным взглядом, на других - изнуренный болезнью, исхудавший, прикованный к креслу старик с козлиной бородкой. Но почему-то в памяти остается именно юноша - как будто поэт Языков так никогда и не переходил «студентского» рубежа! (И напротив, например, С. Т. Аксаков - это непременно «старик» с портрета Крамского,- как будто и молодым никогда не был.)
Восприятие совершенно естественное: наше читательское представление отдает предпочтение тому «возрасту», с которым прямо связывался устойчивый, закрепленный эстетический идеал художника. Языков-поэт уникален тем, что идеал этот - во всех его привлекательных сторонах - вполне выразился в самых ранних его стихах, а потом лишь уточнялся, «прорабатывался», менял свои «геополитические» и «временные» координаты. Но духовный смысл его не менялся никогда - о чем бы Языков ни писал! Местообитанием поэта всегда оставалась «блаженная страна» «за далью непогоды», к которой от века стремится русская уставшая душа.
|